Мы продолжаем публиковать материал Леонида Санина о шахтерсокм поэте Николае Анциферове. Сегодня вторая часть.

Приезд Николая

Я работал в Макеевке, а на воскресенье ездил в Пантелеймоновку, где у меня жили мать и брат. Там же играл полузащитником в местной футбольной команде «Металлург».

В один из приездов домой узнал, что на завтра предстоит встреча на первенство города с командой «София». Ладно,- будем встречаться. Всегда готовы. В день игры во второй половине в дверь кто-то постучал. Я открыл — передо мной стояли Николай Анциферов и паренек, что привел его от клуба в мою хату.

— О! Какие гости! Коля, заходи…

Обменялись крепкими рукопожатиями. Его приезд для меня был загадочным: 

— Ты играешь в футбол?

— Да нет. В команду не берут. Говорят тяжеловат.

— Я серьезно.

— Не играю, но футбол чертовски люблю. Берут судить. Я и тем доволен.

До игры оставалось добрых пару часов. Мы провели их в приятной беседе о книгах, стихах, поэтах. Тут я ему впервые высказал такую мысль:

— Коля, а не пора ли тебе готовить книгу?

Он смущенно опустил глаза, покраснел пуще прежнего. Заволновался. Спросил робко:

— А можно? И как это делается?

— Не то, что можно, Коля, а крайне и крайне нужно. А дела-ется это проще простого…

И я растолковал, что тут сложностей, проблем никаких нет. Что он вполне созрел для книги, что его стихи уже тянут на первостатейные, выделяясь из потока мути и серятины. Да и тема шахтерская весьма выигрышная. Таких книг о шахтерах и для них мало, а точнее , их нет. Хороших. Чтобы пользовались успехом. А стихам Коли он гарантирован. Коля повеселел:

— Я подумаю…

— Чего тут думать. Вырезки из газет есть? Есть. Бери их все и приходи на той неделе к нам в редакцию. Я договорюсь с машинисткой и она тебе отшлепает за пару неделек рукопись. Ты с ней — в Донецк (тогда, конечно, Сталино), вручишь в издательстве редактору. И…

Коля сиял. И в этот момент, глядя на его округлое, алоцветное лицо, со счастливой улыбкой до ушей, я почему-то вспомнил о луне

в теплую летнюю ночь. Что-то неуловимо похожее было у него с ней. Я похлопал его го спине:

— Что ж, ты выходишь на большую дорогу. Семь футов тебе под килем.

— И, как пели пираты в «Острове сокровищ» — и бутылку рома.

— Положил, рома у меня нет, спиртного тоже, а вот компот, сваренный недавно матерью, есть.

Компот ему понравился. Пришлось объяснить, что в день игры нашей команды я после  матча пью компот. Даже с сухофруктами. Нахожу, что восполняет влагу в организме и утоляет жажду.

Мы потом немного побродили по улицам.

— Как тебе наш поселок?

— Нравится. Зеленью вас бог не обидел.

— Это у нас водится.

— И чистота. Нам бы такую.

Рядом с «Софией» — ее поселок. А к ним примыкает шлаковая гора — с завода отходы мартенов и домен везут сюда. Шлак застывает. Его мочит дождь, сушит солнце и образуется красноватая, сероватая пыль. Очень вредная по характеру. Налет ее, если ветрено, можно увидеть в домах, где она, садясь на столы, подоконники образует тонкий слой, который все время надо смахивать мокрой тряпкой.

Об этом мы оба и подумали в ту минуту. В Пантелеймоновке воздух чист, небо синее,пахнет свежей листвой и молоденькой травкой.

Вечером была игра. Перед самым началом я спросил у Николая:

— Ты, конечно, будешь болеть за своих?

— Понятно. Я с ними не разлей-вода. Куда они — туда и я. Привык. 

— А ты знаешь, что мы на своем поле никому не проигрываем и не делаем ничьих.

Николай посерьезнел:

— Этого я не знал… Но, понимаешь, мяч круглый…

— Да. А поле зеленое-?. Так что…

— Так что бабушка на двое гадала.

Николай протянул руку:

— Пари. Наши вам не проиграют.

— Я согласился, считай. На сто рублей. Идет?

В глазах Николая появился азартный блеск, он заулыбался и сдавил мою ладонь. Пари было заключено…

Напрасно он не учел моего предисловия. Наша команда почти никогда не знала поражений на своем поле. «София» для нас была соперником не грозным.

Мы выиграли. Матч не был трудным. Счет, правда, получился не большим — мы забили всего два мяча. В свои ворота не пропустили ни одного.

Я провожал огорченного Николая до машины, на которой приехала его команда. Перед расставанием он произнес:

— Да, у вас приличная команда. Я не ожидал.

Он полез во внутренний карман пиджака и вынул оттуда купюру в сто рублей:

— Бери, Я проиграл пари.

Его рука повисла в воздухе. Я сказал:

— Коля, с моей стороны будет нечестным принимать эти деньги.

— Нет, нет. Я проспорил и не хочу оставаться в долгу. Тем более у нас сегодня была получка. 

Денег я все-таки не взял:

— Сочтемся славою, как говорил Маяковский.

— Ладно, тогда на той неделе приглашаю в кафе.

— Это иной разговор. Приглашение принимается. Ребят пригласим, поболтаем. Но только в складчину.

На том и порешили…

Позже Коля принес в редакцию машинистке тетрадку со своими стихами. Она их очень быстро превратила в рукопись, которую поместила в зеленую палку с тесемками. С ней он и зашел в кабинет ко мне, расплатившись с машинисткой. Я сказал ему:

— Вычитай внимательно. Придумай название.

— Я уже придумал.

— Какое?

— «Дайте только срок».

— Что же, свежее. Многообещающее. Желаю от всей души тебе удачи. Ни пуха, ни пера!

По студенческому обыкновению он сплюнул через левое плечо:

— К черту!

— Не сомневайся. У тебя примут сборник. Издадут…

Он стал серьезным, проговорил:

— Обещаю подарить авторский экземпляр.

— За это спасибо. У меня уже солидная коллекция местной писательской братии подобралась: сборники Виктора Соколова, Михаила Фролова, Леонида Полянина, книга Николая Ледянко. Твою приму с огромным удовольствием. Все-таки, какое-то отношение имею к ней.

Помню его огорченным

Я не случайно сказал, что шлею к сборнику какое-то отношение. Это правда. Я же предлагал редактору его первое стихотворение.

Через мои руки прошли и остальные. Пусть я их не правил — там править было нечего, все имело читабельный вид, отвечало всем требованиям, пусть я не давал ему никаких рекомендаций. Он сам справлялся со стихами самым лучшим образом. Вынашивал их, шлифовал, а уже готовое нес в редакцию, где стихи находили благосклонный прием, а с ним — и дорогу на газетную полосу.

Но была одна встреча с Николаем, которую я не могу забыть по сей день. Дело было вечером в понедельник. Он знал, что я постоянно ночую в редакции — углов в городе не искал, общежития (были некоторое время в Соцгороде и на трубном) мне не нравились, а редакционный диван меня вполне удовлетворял.

Вечером и пришел Николай ко мне. Я не узнал его. Он был сумрачным и каким-то потерянным. Я с беспокойством подумал: не заболел ли наш Николай? Почему он такой? Видно что-то стряслось.

— Садись, Коля. Ты наверное схлопотал выговор на работе. Или тебя лишили премиальных.

На его лице появилось кисловатое выражение, губы слабо улыбнулись. Нет, это другой Николай. Это не Анциферов. Его подменили.

— Не знаю, что делать, — тихо произнес он с грустью и огорчением.

— Сначала я должен знать причину твоего уксусного выражения. Помнишь «Золотого теленка»?

Снова подобие улыбки. Да, что же могло так повлиять на этого обычно не унывающего балагура, весельчака?

— «Теленка» помню. Но мне сейчас не до него. На карту постав-лена жизнь, мое будущее. Впрочем, это одно и тоже.

— О! Тут все много серьезнее, чем я полагал. И все же, объясни,в чем дело? 

— Не знаю, с чего и начинать, — признался он, оживляясь.

— Да с самого начала и начни.

Вчера, в воскресенье, проходило очередное занятие литобъединения. Там Николай Анциферов прочитал две новых вещи. Разумеется, на шахтерскую тематику, разумеется, с вкраплением (как всегда уместным) юмора. Стихи ребята приняли. Похвалили. Но вот слово взял руководитель литобъединения Михаил Афанасьевич. Он говорил так:

— Друзья, и прежде всего, Коля. Я вот продолжительное время слушаю твои стихи. Да, они написаны гладко. В них есть наблюдения. Тут ты на коне. Но вот чего я не принимаю, так это твоей манеры воплощать замысел в строки. Ты делаешь очень слишком просто, я бы сказал, слишком легковесно. Тра-та, тра-тат-та, села баба на кота. Такие стихи не требуют большого труда для написания. Нет в них полнокровных мыслей, философского начала, нет глубины. Обыкновенная констатация фактажа…

Ход мысли Михаила Афанасьевича мне стал понятен. Он, воспитанный на классических образцах поэзии, пишущий в их стиле — выспренном, велеречивом, часто в псевдопафосном исполнении, он неприязненно относился к инакописанию. То, что выходило за рамки классики, что не вкладывалось в них, им категорически не принималось. Он считал подобные стихи низкосортными, не стоящими внимания.

И как ему казалось с этих правильных позиций, он и воспитывал молодую поросль. 3 том числе под эту гребенку хотел «чесать» и Николая Анциферова. Хотел, чтобы Коля славил партию, Сталина, нашу прекрасную жизнь, выдавая на-гора что-то наподобие — «Звезда Кремля — вот моя звезда» (были такие) или иное в таком же роде.

У Николая иной склад мышления, он не замыкается на привычной тематике в способах решения замысла, у него совершенно иной настрой, иное направление. Ему чужда ложная патетика, высокий слог и пустая декламация. Он ее не принимает. И не делает попыток следовать примеру старших собратьев по перу, которые стараются и писать и держаться солидно, подобающе эпохе, вос-певать строителей прекрасного будущего.

Наверное инстинкт подсказывал ему, что казенные стихи с их набившим оскомину набором изобразительных приемов, метафор, рифмовкой (Сталина — проталины- кристадины; волна-стране, Родина смородина) чужероден его манере письма, а ближе, роднее слово, льющееся свободно, раскованно. Слово простое, народное, может иногда грубоватое, разговорное, но понятное людям, близкое их природе.

Излив свою душу, высказав наболевшее -а он после такого неожиданного внушения маститого поэта закручинился, предался унынию «и чувствовал себя потерянным, убитым. Я понял его: рушилось все, что он уже успел выработать в себе, к чему привык, и что стало ему дорогим и на всю жизнь. Рушилась его кредо. Рушился его стиль. Взятое им направление упиралось в запретительный знак. И выхода из возникшего перед ним тупика он не видел. Пока не видел, хотя сам лично уже был в атом убежден.

Ясно, что послушай он руководителя объединения, отбрось свои манеры, переломай себя, начни писать гладенькие, очень патриотические стишаты, каких в ту пору рождались несметные горы, он бы затерялся в массе серятины и безвкусицы, стал бы обыкновенным, заурядным рифмачем. И не более. А в нем было заложено совершенно иное. В нем бродила шахтерская закваска, и она требовала выхода, и чтобы выход шел естественным путем. Иными 

словами, Анциферов должен писать так, как дышит — просто, без потуги, без того, чтобы наступать на горло собственной песни.

Его гнусное настроение, от которого он не мог избавиться, начиная со вчерашнего дня, следовало рассеять. И я это понял. Парню нужно помочь, нужно его успокоить.

И я сказал Николаю:

— А ты на все плюнь!

Он недоуменно поднял глаза и уставился на меня:

— Как?

— Как в «Чапаеве». Помнишь, Василий Иванович сказал своим командирам по поводу их предложения о завтрашнем бое: на то, что вы тут говорили, наплевать и позабыть.

— Помню. И …

— Так сделай и ты. Забудь, что ты слышал из уст Михаила Афанасьевича.

— Но он же…

— Пусть он говорит, что ему заблагорассудится. Бог ему судья. А стихи пишешь ты. Ты, а не он хозяин, творец их. А в этом деле указчики не нужны…

Николай опешил и, еще не веря, во все глаза, смотрел на меня — не ослышался ли он, слушая такую крамолу, такие слова в адрес человека, который был для него непререкаемым авторитетом, автором нескольких сборников, умудренным жизненным опытом литератором, обучающим писательскому ремеслу других, так называемых начинающих поэтов и прозаиков.

Это было для Анциферова открытием. Он слышит такое о члене Союза советских писателей. Он еще не понимал той простой истины, что соловья невозможно заставить петь, как кукушка, а кенаря,

как сорока-белобока. Что у каждой птицы свой голосок и свои песни. У поэтов тоже самое…

— Коля, в Одессе говорят, слушай сюда. Слушай, чего я тебе насоветую. Чтобы тебе не говорили, как бы тебя не критиковали, в чем бы тебя кто ни упрекал, ты в одно ухо впускай чужие слова, а в другое тут же выпускай. Запомни: у тебя своеобразная манера письма. Ты ни на кого не похож. Ты сам, какой есть. А это в литературе вообще, а поэзии в частности, самое что ни на есть главное. Дойли: главное. Иные годами ищут себя. И не находят, пишут такое, что могут писать остальные, кто берет в руки перо. Тебе самого себя в поэзии, свое место в ней, искать не нужно. Ты явился в литературу, уже имея свое место.

На его лице появились проблески веселости, в глазах — надежда. Он спросил:

— Так мне ничего менять не надо?

— Коля, я же тебе сказал русским языком: ты есть ты. И упаси тебе бог что-то в себе менять. Ты встал на верную тропу с первого шага. С первого твоего «Дай, товарищ, закурить!». Теперь у тебя пара десятков великолепных стихотворений. Это уже немало. Это твой капитал. И тебе остается одно- умножать его.

Передо мной сидел прежний Николай Анциферов. Сомнения, колебания, унынье покинули его. Скорее, мне кажется, он подавил их усилием своей воли. И хорошо сделал. Волнения ему не нужны. Нервные клетки, утверждают врачи, не восстанавливаются. Теперь с ним можно вести нормальный разговор. Вижу, что он вновь обрел уверенность в себе. В его преклонении перед авторитетами, в его убежденности в том, что их слово — закон, произошел слом, Это ему только на пользу. Пусть растет, пусть ищет. Но пишет о шахтерах, пишет по-своему. Только в этом может раскрыться его талант.

А он у него распирающе громадный. Щедрый, рвущийся наружу, горящий желанием продемонстрировать людям свое богатство.

Он, успокоенный, умиротворенный, стал разговорчивее. А чувствовал, что этот его визит и наш с ним разговор ему на пользу. И еще подумал, как он хорошо поступил, придя ко мне. Иной £ы переживал обиду, разнос в одиночку, самостоятельно. И, чего доброго, натворил бы глупостей. Каких? Взял бы и бросил писать. Коля так поступить не мог. Талант такого бы ему не позволил. Он мог бы вильнуть на тропку, куда толкал его маститый поэт. Удивительно думать об этом даже сейчас, на расстоянии лет о том, мало привлекательном факте в биографии мной уважаемом поклоннике поэзии, делавшим неплохие стихи, правда, так и не вышедшими на широкую арену, все время находящемся в глубинных эшелонах литературы. Но тут, как в жизни, — кому что дано. Как чьей судьбой и талантом распорядиться жизнь — или вознесет высоко или оставит в тени. Как бы там ни было, но опытному поэту не следовало бы давать сомнительные советы своему младшему коллеге, который только-только начал шагать по стезе поэтики, который только- только взошел на Парнас. Не в таких тогда советах, что отвращали бы Николая от стихов, какие ему по душе, какие у него получаются блестяще, не в таких советах нуждался Анциферов, его следовало бы всячески поощрять, подбадривать.

Конечно, не без того, где нужно, — пожурить, сказать откровенно: вот тут ты сделал перегиб (или недогиб), вот тут у тебя словцо сомнительного свойства, постарайся подумать над тем, как его заменить синонимом. Это была бы настоящая помощь, настоящая наука. Толкать Николая на переориентацию, на перемену темы, манеры письма — это негодный подход к молодому поэту. Не суровость тут уместна, не указующий палец, не поучающий тон, а участие, 

дружеский голос, ободряющие интонации.

Бывалый, казалось бы, поэт почему-то пошел по иному пути. И непонятно, что он преследовал, когда назидательно высказывался о новых вещах Коли Анциферова. И не только о них, а и вообще об избранном и облюбованном им слоге, приемах и прочих аксессуарах и тонкостях поэтического ремесла.

Словом, я предпринял все, чтобы развеять сомнения Анциферова, вселить в нем уверенность. А чтобы он и думать позабыл о неприятном назидании, услышанном на очередном занятии литературного объединения, я попросил его, если ему не трудно, оставить мне те саше стихотворения, которые он читал вчера.

— Ты знаешь, — признался он, — я так расстроился, что даже забыл их дома в пиджаке… Впрочем, дай-ка мне несколько листков бумажки. Попытаюсь по памяти.

В чем в чем, а в бумаге редакция никогда нужды не испытывала. Я вынул из ящика стола стопку и пододвинул ее к нему:

— Хватит?

Он улыбнулся благодарно и взял мою ручку.

— Да ты сядь на мое место. Я наведаюсь в типографию. Понимаешь, я в понедельники дежурю. Узнаю, как там идет верстка.

Николай остался один. Наедине с листом бумаги. Пускай восстанавливает стихи. Память, как я успел давно уже убедиться, у него довольно-таки крепкая. Восстановит!..

Немногим больше получаса я находился в цехе, где споро комплектовался из строк, перелитых в металл и составленных в гранки, завтрашний номер «Макеевского рабочего». Кое-что сократил, кое-что подверстал, кое-где велел перебрать заголовки другим шрифтом. И вернулся на второй этаж к себе. Коля свое дело  

сделал. Стихи лежали на столе, а он стоял рядом и курил.

— О, вижу, ты зря времени не терял. Сколько их тут у тебя?

— Четыре. Они не очень длинные.

Я полистал то, что восстановил Николай, на выборку почитал — все было на месте, все было анциферское, изъянов не находил.

— Спасибо, Николай, следи за газетой. Все, как один, напечатаем.

Он опасливо покосился на дверь:

— А неприятностей не предполагается?

Наивный Николай! О каких неприятностях он толкует? Ведь вся стихотворная продукция, прозаическая тоже проходит через мой стол, через мои руки. Я даю рекомендации, что печатать. Это моя редакционная обязанность. Я так и ответил:

— Никаких неприятностей быть не может. Гарантирую.

— Ну, а если Михаил Афанасьевич поднимет бучу, пойдет к редактору…

— Не боись, Коля. Редактор вызовет меня, а я ему так и скажу — это замечательные стихи. Это наш капитал. За них нам читатель скажет спасибо. И вообще, я на этот счет спокоен.

Кончилось все тем, что мы принялись разговаривать на иные темы — о шахте, о житухе горняцкой. Он разоткровенничался:

— О шахте, сырой и темной, могу говорить до бесконечности. Знаю, чувствую ежедневно- труд тяжкий, не мед. Рубль достается через мозоли и пот. Нет в шахте эстетики, мат висит на каждом шагу. Без него жить никто не может. Даже десятник, начальник участка, а то и повыше… Знаю, вижу, чувствую, а не могу без шахты. Не представляю, чтобы делал без нее. От скуки бы пропал.

— И грязная, — подсказал я, — и сырая, и пыльная с одной стороны, а с другой — никуда от нее?

— Как хочешь тут понимай. Душой прикипел к ней и друзьям, к поселку, и городу… Одно слово «София» услышу, а во мне все задрожит от радости — моя шахта.

С семнадцати лет, после «ремесла», — рядом , под боком — было РУ, где приобрел он профессию подземного электрослесаря, — ходит он на наряды, спускается туда, где рубят уголек. Теперь ему двадцать. Уже три года подземного стажа — копится для «пенсиона» льгота. Да с самого детства, сколько себя помнит — кругом одни и те же слова — «София», забой, лава, глазоедка, вагон, штрек, дучка, уклон, «орел», «мышеловка», один и тот же зловонный запах горелого угля со стороны терриконника, что возвышается над поселком.

Он привязан к ней — кормилице, и поилице с дня рождения. Тут батя его Степан, соседи тоже тут — все углекопы, шахтеры закоренелые. Так что отсюда Коля никуда и не помышлял рыпаться. Тут родился, тут и пригодился.

Наивный чудак был в свои два десятка лет Николай Анциферов. Это позже придет к нему широта зрения на мир, это позже поймет он, что есть и другие радости, есть и другие, не менее интересные стороны у жи^ни. Но то будет позже. Пока он макеевский до корней волос, пока он шахтер, не мыслящий себя без шахты ни дня.

Стихи, которые вызвали неудовольствие  Михаила Фролову увидели свет через день в следующем номере! Дали по моему настоянию его подборку. И все-таки Николай оказался прав, опасаясь неприятностей для меня. 

Она пришла ко мне в образе маститого поэта. Он, нахмуренный, с суровым видом, вскоре после появления стихов Николая пожаловал в мой кабинет и, усевшись напротив меня, в упор задал вопрос:

— Зачем так делать?

Я наивно спросил, словно ни о чем не догадываясь:

— Что вы имеете в виду, Михаил Афанасьевич?

— Брось прикидываться дурачком. Ты прекрасно знаешь. Я имею в виду появление стихов Николая Анциферова.

— Стихи хорошие. Почему не напечатать?..

— В отношении этих стихов у меня лично иное мнение. Они не очень напоминают стихи. Это баловство. Рифмованная ерунда.

— Я читал, редактор читал. Нашли их замечательными,о чем и свидетельствует тот факт, что они напечатаны.

— Я против их напечатания.

— Это ваше мнение. И я против того, что вы его имеете, возражать не стану. Тут принцип может быть только тот, что принят всеми без исключения… Я сделал паузу. Поэт удивленно поднял на меня глаза:

— Какой еще принцип?

— Одному нравится попадья, а другому — попова дочка. Или такой: одному нравится арбуз, а другому поросячий хрящик.

— Ты при этом забываешь, что этот твой принцип не пригоден для поэзии. В ее подлинном значении.

— По-моему, еще никто не опроверг Вольтера, который сказал, что все жанры хороши, кроме скучного. В данном конкретном случае мы и руководствовались этим вольтеровским афоризмом. Стихи Николая Анциферова нам показались совсем не скучными, а значит и дозволенными к печати.

— По-моему, ты просто хотел досадить мне. Но почему? Разве я тебе лично что-нибудь сделал плохое?

— Нет, я далек от такой мысли. Но мне кажется, если мы открыли интересного поэта, так и обязаны впредь не терять его, стараться всячески поддерживать. У меня иного мнения на этот счет нет.

— Но стихи, даже крупных поэтов нуждаются в читке, отборе, Это же поэзия. Тут все должно быть взвешенно, отшлифовано, доведено до блеска.

— Вы правы. Великих поэтов тоже иногда редактируют. Но мы ничего не нашли в стихах Николая, что нужно редактировать. Они сами просятся на полосу.

— Положим, Николаю до великого поэта, ох, как далеко. Больше того, если он будет продолжать в таком же духе, я не ручаюсь за его будущее. Помяни мои слова…

— Михаил Афанасьевич, я с вами не согласен и думаю, вы не откажете мне в моем праве иметь свое суждение и о самом Анциферове и о его стихах. И вот мое кредо: считаю хорошими стихами только те, что нравятся мне.

На лице поэта изобразилась легкая, но едкая ухмылка:

— Не много ли на себя берешь?

— Я могу и ошибиться. Не безгрешен. Но что мне не нравится, о том я привык говорить прямо, без обиняков и уверток. Кто бы не написал. И вы это знаете.

— Знаю, — согласился Михаил Афанасьевич, — но в данном случае меня возмущает сам факт напечатания стихов, которые не нравятся мне, и против которых я был. Их я разобрал на литобъединении. Мне казалось, что убедительно разобрал их, указав Николая, как надо и о чем надо писать. А тут — глазам своим не верю — они в газете. Ты просто-напросто решил столкнуть нас лбами — меня и Николая. Это же неэтично. Это же подрывает мой авторитет в глазах у начинающих.

Я сейчас обдумываю эти слова. Может он где-то и был прав. Может я поторопился предлагать стихи, им раскритикованные, тут же

сразу в газету. Может стоило чуточку повременить. Пусть бы остыли страсти. Пусть бы успокоился руководитель литобъединения. И тогда свободно печатай стихи. Что ж, допустил промашку. Но дело сделано. Слово вылетело. А оно, как известно, не воробей. Уже не поймаешь.

Михаилу Афанасьевичу я сказал:

— Вы успокойтесь. На ваш авторитет ни я, ни редактор и никто другой в редакции и не собирается посягать. Мы этого допустить не можем. Как печатали вас, так и будем печатать. Но в отношении Анциферова у меня лично категорическое неприятие вашей точки зрения. Тут мы на разных позициях. И по-моему, это и неплохо. Разные мнения — разные мысли, разный подход. Это движет поэзию.

— Ты прав. Но никогда не соглашусь с тем, что поэзию движут такие стихи, какие пишет Николай… Эта его приземленность, замкнутость в привычном ему кругу понятий, выражений, никакого взлета фантазии, разговорные словечки… Так скоро и до мата дойдем… Нет, нет и еще раз. нет. Согласиться не могу. У меня тоже есть свои принципы и, как ты сказал, свое кредо. В поэзии я не новичок. Пишу, слава богу, не один десяток лет. Есть свой и взгляд на вещи, свое отношение к стихам…

Так мы обменивались и препирались долго. Он стоял на своем, я же с ним не всегда соглашался. Особенно, когда он высказывался относительно стихов Николая. Тут я вставал в защиту Анциферова горой. Я обязан был это делать, полагая, что отстаиваю будущее имя, будущее явление в литературе. Может это сказано громко, но в поэзии, полагал я тогда, ему непременно сыщется место не в последних рядах. С такой темой, с такой лексикой, с таким, наконец, напором…

Наш диспут закончился ничем. Каждый крепко оставался на своем, даже не помышляя в чем-то потесниться, уступить другому. Не 

тот случай, не тот повод. С поэтом впоследствии мы долго пребывали «в контрах». Он старался не заходить лишний раз в редакция, избегал встреч со мной. Отобранные им стихи и рассказы начинающих, которые раньше приносил мне самолично, теперь передавал только через секретаршу. А мне было от этого смешно. Но «литературные страницы» по-прежнему выходили регулярно. Спор-спором, а дело-дедом. Нередко в них я старался включить и анциферовские творения. Хотя их Михаил Афанасьевич и не передавал через секретаршу. Анциферов сам приносил мне свои стихи. К я все до единого рекомендовал их .для печатания. Они, размноженные в тысячах экземплярах тиража, расходились по Макеевке, попадая на шахты, где их с превеликим удовольствием читали шахтеры. И всегда говорили: про нас написано,

К они говорили правду: сочинял стихи их брат, и сочинял здорово. Его правдивые, точные, полные юмора, доброй усмешки стихи о близком людям шахт трогали их сердца, задевая потаенные струны, отзывавшиеся на звонкие, порой бесшабашные своей смелостью строки, веселым настроением, зарядом бодрости для трудовой смены. Газеты переходили из рук в руки: а ты читал стихи Николая Анциферова? Возьми, прочти. Иные, прочитав, откладывали газетку в сторонку — пусть сохранится, потом можно позже еще раз прочитать и душу. Шахтеры ведь тоже чуткие люди. На доброе слово, на ласковое обращение, на хорошее к ним отношение.

Л стихи Николая этим и отличались, что порождали и то, и другое, и третье. От стихотворения к стихотворение он приобретал все большую любовь горняков, а значит и своих друзей-читателей. Когда же им, шахтерам, удавалось узнать, что пишет их брат по забою, они преисполнялись двойной гордостью — знай наших!

Окончание следует.

  • Автор: Санин Леонид Иванович
  • Газета «Макеевский рабочий». 16 августа 1990 года
  • Материал предоставил Геннадий Санин


Войдите, чтобы оставить комментарий